Неточные совпадения
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С
летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто в двадцать
лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный
человек.
Гм! гм! Читатель благородный,
Здорова ль ваша вся родня?
Позвольте: может быть, угодно
Теперь узнать вам от меня,
Что значит именно родные.
Родные
люди вот какие:
Мы их обязаны ласкать,
Любить, душевно уважать
И, по обычаю народа,
О Рождестве их навещать
Или по почте поздравлять,
Чтоб остальное время
годаНе думали о нас они…
Итак, дай Бог им долги дни!
А где, бишь, мой рассказ несвязный?
В Одессе пыльной, я сказал.
Я б мог сказать: в Одессе грязной —
И тут бы, право, не солгал.
В
году недель пять-шесть Одесса,
По воле бурного Зевеса,
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд;
Кареты,
люди тонут, вязнут,
И в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня.
Предметом став суждений шумных,
Несносно (согласитесь в том)
Между
людей благоразумных
Прослыть притворным чудаком,
Или печальным сумасбродом,
Иль сатаническим уродом,
Иль даже демоном моим.
Онегин (вновь займуся им),
Убив на поединке друга,
Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести
годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться не умел.
С каждым
годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым
годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не
человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже
человек благоразумных
лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок
лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Чичиков тоже устремился к окну. К крыльцу подходил
лет сорока
человек, живой, смуглой наружности. На нем был триповый картуз. По обеим сторонам его, сняв шапки, шли двое нижнего сословия, — шли, разговаривая и о чем-то с <ним> толкуя. Один, казалось, был простой мужик; другой, в синей сибирке, какой-то заезжий кулак и пройдоха.
Приезжий гость и тут не уронил себя: он сказал какой-то комплимент, весьма приличный для
человека средних
лет, имеющего чин не слишком большой и не слишком малый.
Тут
человек идет рядом с природой, с временами
года, соучастник и собеседник всему, что совершается в творенье.
Мужчины почтенных
лет, между которыми сидел Чичиков, спорили громко, заедая дельное слово рыбой или говядиной, обмакнутой нещадным образом в горчицу, и спорили о тех предметах, в которых он даже всегда принимал участие; но он был похож на какого-то
человека, уставшего или разбитого дальней дорогой, которому ничто не лезет на ум и который не в силах войти ни во что.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате
лет десять жили
люди.
Двести рублей выходит на
человека в
год в богоугодном заведении!..
Самая полнота и средние
лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного
человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Чемодан внесли кучер Селифан, низенький
человек в тулупчике, и лакей Петрушка, малый
лет тридцати, в просторном подержанном сюртуке, как видно с барского плеча, малый немного суровый на взгляд, с очень крупными губами и носом.
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший
человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком
лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя лучше.
Там, между прочим, он познакомился с помещиком Ноздревым,
человеком лет тридцати, разбитным малым, который ему после трех-четырех слов начал говорить «ты».
«Нет, я не так, — говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, — нет, я не так распоряжусь. Как только, даст Бог, все покончу благополучно и сделаюсь действительно состоятельным, зажиточным
человеком, я поступлю тогда совсем иначе: будет у меня и повар, и дом, как полная чаша, но будет и хозяйственная часть в порядке. Концы сведутся с концами, да понемножку всякий
год будет откладываться сумма и для потомства, если только Бог пошлет жене плодородье…» — Эй ты — дурачина!
Это был
человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины.
Тут только долговременный пост наконец был смягчен, и оказалось, что он всегда не был чужд разных наслаждений, от которых умел удержаться в
лета пылкой молодости, когда ни один
человек совершенно не властен над собою.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в
лето, отец, больной
человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Затем писавшая упоминала, что омочает слезами строки нежной матери, которая, протекло двадцать пять
лет, как уже не существует на свете; приглашали Чичикова в пустыню, оставить навсегда город, где
люди в душных оградах не пользуются воздухом; окончание письма отзывалось даже решительным отчаяньем и заключалось такими стихами...
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют
человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство
человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м
году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
— Улинька! Павел Иванович сейчас сказал преинтересную новость. Сосед наш Тентетников совсем не такой глупый
человек, как мы полагали. Он занимается довольно важным делом: историей генералов двенадцатого
года.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а
года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только
человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
— Да с
год. Ну да уж зато памятен мне этот
год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие
люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком — был прошлого
года в отряде; как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь, брат, нечисто,
люди недобрые!..» Да и в самом деле, что это за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой… уж видно, здесь к этому привыкли.
Раз, осенью, пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой
человек лет двадцати пяти.
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый
год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший
человек!
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть
лет тому. Филька,
человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
Не было бы всего этого!А любопытно, неужели в эти будущие пятнадцать — двадцать
лет так уже смирится душа моя, что я с благоговением буду хныкать пред
людьми, называя себя ко всякому слову разбойником?
Вообще это был отлично сохранившийся
человек и казавшийся гораздо моложе своих
лет.
Это был очень молодой
человек,
лет двадцати двух, с смуглою и подвижною физиономией, казавшеюся старее своих
лет, одетый по моде и фатом, с пробором на затылке, расчесанный и распомаженный, со множеством перстней и колец на белых, отчищенных щетками пальцах и золотыми цепями на жилете.
Вы, конечно, Авдотья Романовна, слышали тоже у них об истории с
человеком Филиппом, умершим от истязаний,
лет шесть назад, еще во время крепостного права.
Это был
человек лет тридцати пяти, росту пониже среднего, полный и даже с брюшком, выбритый, без усов и без бакенбард, с плотно выстриженными волосами на большой круглой голове, как-то особенно выпукло закругленной на затылке.
— Никогда!.. Впрочем, вот уж два
года хочу все замок купить, — прибавил он небрежно. — Счастливые ведь
люди, которым запирать нечего? — обратился он, смеясь, к Соне.
— Матери у меня нет, ну, а дядя каждый
год сюда приезжает и почти каждый раз меня не узнает, даже снаружи, а
человек умный; ну, а в три
года вашей разлуки много воды ушло.
Целая компания нас была, наиприличнейшая,
лет восемь назад; проводили время; и все, знаете,
люди с манерами, поэты были, капиталисты были.
Марфа Петровна отнюдь никогда не имела намерения что-нибудь за ним закрепить, имея в виду детей, и если и оставила ему нечто, то разве нечто самое необходимое, малостоящее, эфемерное, чего и на
год не хватит
человеку с его привычками.
В молодой и горячей голове Разумихина твердо укрепился проект положить в будущие три-четыре
года, по возможности, хоть начало будущего состояния, скопить хоть несколько денег и переехать в Сибирь, где почва богата во всех отношениях, а работников,
людей и капиталов мало; там поселиться в том самом городе, где будет Родя, и… всем вместе начать новую жизнь.
Это был
человек лет пятидесяти, росту повыше среднего, дородный, с широкими и крутыми плечами, что придавало ему несколько сутуловатый вид.
Я семь
лет прожил в деревне у Марфы Петровны, а потому, набросившись теперь на умного
человека, как вы, — на умного и в высшей степени любопытного, просто рад поболтать, да, кроме того, выпил эти полстакана вина и уже капельку в голову ударило.
Это был
человек лет уже за пятьдесят, среднего роста и плотного сложения, с проседью и с большою лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки.
Он
человек мне знакомый: еще с третьего
года задолжал сто червонных.
Тихо склонился он на руки подхватившим его козакам, и хлынула ручьем молодая кровь, подобно дорогому вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги, поскользнулись тут же у входа и разбили дорогую сулею: все разлилось на землю вино, и схватил себя за голову прибежавший хозяин, сберегавший его про лучший случай в жизни, чтобы если приведет Бог на старости
лет встретиться с товарищем юности, то чтобы помянуть бы вместе с ним прежнее, иное время, когда иначе и лучше веселился
человек…
— Смотрите, добрые
люди: одурел старый! совсем спятил с ума! — говорила бледная, худощавая и добрая мать их, стоявшая у порога и не успевшая еще обнять ненаглядных детей своих. — Дети приехали домой, больше
году их не видали, а он задумал невесть что: на кулаки биться!
Из среды их отделился и стал впереди приземистый, плечистый козак,
человек лет пятидесяти.
В конце его показался какой-то одетый в поношенное пальто
человек средних
лет, с большим бумажным пакетом под мышкой, с толстой палкой и в резиновых калошах, несмотря на сухой и жаркий день.
Это был
человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.
— У меня есть сослуживец, Исай Фомич Затертый: он заикается немного, а деловой и знающий
человек. Три
года управлял большим имением, да помещик отпустил его по этой самой причине, что заикается. Вот и вступил к нам.
Вошел
человек лет сорока, принадлежащий к крупной породе, высокий, объемистый в плечах и во всем туловище, с крупными чертами лица, с большой головой, с крепкой, коротенькой шеей, с большими навыкате глазами, толстогубый.